top of page

СЕРГЕЙ АЛЕКСАНДРОВИЧ ЕСЕНИН 

ВОСПОМИНАНИЯ СОВРЕМЕННИКОВ

 

С. А. ТОЛСТАЯ-ЕСЕНИНА ОТДЕЛЬНЫЕ ЗАПИСИ  ВОСЕМЬ СТРОК

  

   В начале октября 1925 года, в последний год своей жизни, Сергей Есенин увлекался созданием коротких стихотворений. 3 октября были написаны "Голубая кофта. Синие глаза..." и "Слышишь -- мчатся сани...". В ночь с 4 на 5 октября он продиктовал мне подряд семь шести- и восьмистрочных стихотворений. На другой день по этой моей записи Есенин сделал небольшие поправки.

   При жизни автора были напечатаны "Сочинитель бедный, это ты ли..." и "Вечером синим, вечером лунным...". Подготавливая собрание своих стихотворений, Есенин включил в него стихотворения: "Снежная замять крутит бойко..." и "Не криви улыбку, руки теребя...". Первый том собрания, в который вошли эти вещи, появился, когда поэта уже не было в живых. Остальные стихи этого цикла автор печатать не хотел, так как они его не удовлетворяли. <...>

   Осенью 1925 года, вскоре после возвращения в Москву из поездки на Кавказ, где Есенин работал главным образом над продолжением цикла "Персидских мотивов", он несколько раз говорил о том, что хочет написать цикл стихов о русской зиме. <...> Необычайное многообразие, яркость, величавость, сказочная, фантастическая красота нашей зимы, которую с детства любит всякий русский человек, увлекали Есенина, глубоко любившего свою родную страну, пробуждали в нем высокие поэтические настроения, рождали новые прекрасные образы и сравнения.

   <1946>

СЕРГЕЙ АЛЕКСАНДРОВИЧ ЕСЕНИН

А. А. БЛОК

  

   ИЗ ДНЕВНИКОВ, ЗАПИСНЫХ КНИЖЕК И ПИСЕМ

  

   9 марта 1915 г.

   <...> Днем у меня рязанский парень со стихами.

   Крестьянин Рязанской губ... 19 лет. Стихи свежие, чистые, голосистые, многословные. Язык. Приходил ко мне 9 марта 1915 1.

   Дорогой Михаил Павлович!

   Направляю к вам талантливого крестьянского поэта-самородка. Вам, как крестьянскому писателю, он будет ближе, и вы лучше, чем кто-либо, поймете его.

   Ваш А. Блок 2

   P. S. Я отобрал 6 стихотворений и направил с ними к Сергею Митрофановичу 3. Посмотрите и сделайте все, что возможно.

  

   22 апреля 1915 г.

   Весь день брожу, вечером в цирке на борьбе, днем у Философова, в "Голосе жизни". Писал к Минич и к Есенину. <...>

   Дорогой Сергей Александрович.

   Сейчас очень большая во мне усталость и дела много. Потому думаю, что пока не стоит нам с Вами видеться, ничего существенно нового друг другу не скажем.

   Вам желаю от души остаться живым и здоровым.

   Трудно загадывать вперед, и мне даже думать о Вашем трудно, такие мы с Вами разные; только все-таки я думаю, что путь Вам, может быть, предстоит не короткий, и, чтобы с него не сбиться, надо не торопиться, не нервничать. За каждый шаг свой рано или поздно придется дать ответ, а шагать теперь трудно, в литературе, пожалуй, всего труднее.

   Я все это не для прописи Вам хочу сказать, а от души; сам знаю, как трудно ходить, чтобы ветер не унес и чтобы болото не затянуло 4.

   Будьте здоровы, жму руку.

   Александр Блок.

  

   21 октября 1915 г.

   Н. А. Клюев -- в 4 часа с Есениным (до 9-ти). Хорошо.

  

   25 октября 1915 г.

   Вечер "Краса" (Клюев, Есенин, Городецкий, Ремизов) -- в Тенишевском училище.

  

   3 января 1918 г.

   Иванову-Разумнику -- статьи. -- В "Вечернем часе" ответ на анкету -- Сологуба, Мережковского и мой 5. Занятно! -- В "Знамени труда" -- мои стихи "Комета" (NB -- список сотрудников!). -- На улицах плакаты: все на улицу 5 января (под расстрел?). -- К вечеру -- ураган (неизменный спутник переворотов). -- Весь вечер у меня Есенин. <...>

  

   4 января 1918 г.

   О чем вчера говорил Есенин (у меня).

   Кольцов -- старший брат (его уж очень вымуштровали, Белинский не давал свободы), Клюев -- средний -- "и так и сяк" (изограф, слова собирает), а я -- младший (слова дороги -- только "проткнутые яйца") 7.

   Я выплевываю Причастие (не из кощунства, а не хочу страдания, смирения, сораспятия).

   (Интеллигент) -- как птица в клетке; к нему протягивается рука здоровая, жилистая (народ); он бьется, кричит от страха. А его возьмут... и выпустят (жест наверх; вообще -- напев А. Белого -- при чтении стихов и в жестах, и в разговоре).

   Вы -- западник.

   Щит между людьми. Революция должна снять эти щиты. Я не чувствую щита между нами.

   Из богатой старообрядческой крестьянской семьи -- рязанец. Клюев в молодости жил в Рязанской губернии Несколько лет.

   Старообрядчество связано с текучими сектами (и с хлыстовством). Отсюда -- о творчестве (опять ответ на мои мысли -- о потоке). Ненависть к православию. Старообрядчество московских купцов -- не настоящее, застывшее.

   Никогда не нуждался.

   Есть всякие (хулиганы), но нельзя в них винить народ.

   Люба: "Народ талантливый, но жулик".

   Разрушают (церкви, Кремль, которого Есенину не жалко) только из озорства. Я спросил, нет ли таких, которые разрушают во имя высших ценностей. Он говорит, что нет (т. е. моя мысль тут впереди?).

   Как разрушают статуи (голая женщина) и как легко от этого отговорить почти всякого (как детей от озорства).

   Клюев -- черносотенный (как Ремизов). Это не творчество, а подражание (природе, а нужно, чтобы творчество было природой; но слово -- не предмет и не дерево; это -- другая природа; тут мы общими силами выяснили) 8.

   [Ремизов (по словам Разумника) не может слышать о Клюеве -- за его революционность.]

   Есенин теперь женат. Привыкает к собственности. Служить не хочет (мешает свободе).

   Образ творчества: схватить, прокусить.

   Налимы, видя отражение луны на льду, присасываются ко льду снизу и сосут: прососали, а луна убежала на небо. Налиму выплеснуться до луны.

   Жадный окунь с плотвой: плотва во рту больше его ростом, он не может проглотить, она уж его тащит за собой, не он ее 9.

  

   22 января 1918 г.

   Декрет об отделении церкви от государства. <...> Звонил Есенин, рассказывал о вчерашнем "утре России" в Тенишевском зале. Гизетти и толпа кричали по адресу его, А. Белого и моему: "Изменники". Не подают руки. Кадеты и Мережковские злятся на меня страшно. Статья "искренняя, но "нельзя" простить" 10. Господа, вы никогда не знали России и никогда ее не любили! Правда глаза колет.

  

   30 января 1918 г.

   В редакции "Знамени труда" 11 (матерьял для первой книжки "Нашего пути"). Иванов-Разумник, Есенин, Чапыгин, Сюннерберг, Авраамов, М. Спиридонова -- заглянула в дверь. -- Стихотворение "Скифы". <...>

  

   20 февраля 1918 г.

   Совет Народных Комиссаров согласен подписать мир. Левые с.-р. уйдут из Совета. -- В "Знамени труда" -- мои "Скифы" со статьей Иванова-Разумника. -- В "Наш путь" -- Р. В. Иванов, Лундберг, Есенин. -- Заседание в Зимнем дворце (об А. В. Гиппиусе, о Некрасове, о Миролюбове). Улизнул. -- Вечер в столовой Технологического института: 91/2--12 час. (меня выпили). Есенин, Ганин, Гликин, Пржедпельский, Е. Книпович, барышни, моя Люба.

  

   21(8) февраля 1918 г.

   Немцы продолжают идти.

   Барышня за стеной поет. Сволочь подпевает ей (мой родственник). Это -- слабая тень, последний отголосок ликования буржуазии.

   Если так много ужасного сделал в жизни, надо хоть умереть честно и достойно.

  

   15 000 с красными знаменами навстречу немцам под расстрел.

   Ящики с бомбами и винтовками.

   Есенин записался в боевую дружину.

   Больше уже никакой "реальной политики". Остается лететь.

   Настроение лучше многих минут в прошлом, несмотря на то, что вчера меня выпили (на концерте). <...>

  

   2 марта 1918 г.

   В Тенишевском училище читать на вечере "Русский крестьянин в поэзии и музыке" (культурно-просветительная комиссия при объединенных демократических организациях). Устругова, Есенин. (Звал Миклашевский.) Ничего этого, очевидно, не было. <...>

  

   27 марта 1918 г.

   На Лиговку (Р. В. Иванов): 1) его корректура, 2) "Диалог о любви, поэзии и государственной службе". Есенин, Чапыгин, Сюннерберг, Камкова, Шимановский. -- Париж бомбардируется. -- Петербург едва не был взорван. -- Рабочая дружина читает "Двенадцать". <...> 

С. М. ГОРОДЕЦКИЙ

  

   О СЕРГЕЕ ЕСЕНИНЕ

  

   Есенин подчинил всю свою жизнь писанию стихов. Для него не было никаких ценностей в жизни, кроме его стихов. Все его выходки, бравады и неистовства вызывались только желанием заполнить пустоту жизни от одного стихотворения до другого. В этом смысле он ничуть не был похож на того пастушка с деревенской дудочкой, которого нам поспешили представить поминальщики.

   Есенин появился в Петрограде весной 1915 года. Он пришел ко мне с запиской Блока. И я и Блок увлекались тогда деревней. Я, кроме того, и панславизмом. В незадолго перед этим выпущенном "Первом альманахе русских и инославянских писателей" -- "Велесе" уже были напечатаны стихи Клюева 1. Блок тогда еще высоко ценил Клюева. Факт появления Есенина был осуществлением долгожданного чуда, а вместе с Клюевым и Ширяевцем, который тоже около этого времени появился, Есенин дал возможность говорить уже о целой группе крестьянских поэтов.

   Стихи он принес завязанными в деревенский платок. С первых же строк мне было ясно, какая радость пришла в русскую поэзию. Начался какой-то праздник песни. Мы целовались, и Сергунька опять читал стихи. Но не меньше, чем прочесть стихи, он торопился спеть рязанские "прибаски, канавушки и страдания"... Застенчивая, счастливая улыбка не сходила с его лица. Он был очарователен со своим звонким озорным голосом, с барашком вьющихся льняных волос,-- которые он позже будет с таким остервенением заглаживать под цилиндр, -- синеглазый. Таким я его нарисовал в первые же дни и повесил рядом с моим любимым тогда Аполлоном Пурталесским, а дальше над шкафом висел мной же нарисованный страшный портрет Клюева. Оба портрета пропали вместе с моим архивом, но портрет Есенина можно разглядеть на фотографии Мурашева 2.

   Есенин поселился у меня и прожил некоторое время. Записками во все знакомые журналы я облегчил ему хождение по мытарствам.

   Что я дал ему в этот первый, решающий период? Положительного -- только одно: осознание первого успеха, признание его мастерства и права на работу, поощрение, ласку и любовь друга. Отрицательного -- много больше: все, что воспитала во мне тогдашняя питерская литература: эстетику рабской деревни, красоту тлена и безвыходного бунта. На почве моей поэзии, так же как Блока и Ремизова, Есенин мог только утвердиться во всех тональностях "Радуницы", заслышанных им еще в деревне. Стык наших питерских литературных мечтаний с голосом, рожденным деревней, казался нам оправданием всей нашей работы и праздником какого-то нового народничества.

   Иконы Нестерова и Васнецова, картины Билибина и вообще все живописное искусство этого периода было отравлено совершенно особым подходом к земле, к России -- подходом, окрашенным своеобразной мистикой и стремлением к стилизации. Мы очень любили деревню, но на "тот свет" тоже поглядывали. Многие из нас думали тогда, что поэт должен искать соприкосновения с потусторонним миром в каждом своем образе. Словом, у нас была мистическая идеология символизма.

А. Б. МАРИЕНГОФ

  

   ВОСПОМИНАНИЯ О ЕСЕНИНЕ

  

   Стоял теплый августовский день. Мой секретарский стол в издательстве Всероссийского центрального комитета помещался у окна, выходящего на улицу. По улице ровными, каменными рядами шли латыши. Казалось, что шинели их сшиты не из серого солдатского сукна, а из стали. Впереди несли стяг, на котором было написано: "Мы требуем массового террора".

   Меня кто-то легонько тронул за плечо:

   -- Скажите, товарищ, могу я пройти к заведующему издательством Константину Степановичу Еремееву?

   Передо мной стоял паренек в светло-синей поддевке. Под поддевкой белая шелковая рубашка. Волосы волнистые, совсем желтые, с золотым отблеском. Большой завиток как будто небрежно (но очень нарочно) падал на лоб. Этот завиток придавал ему схожесть с молоденьким хорошеньким парикмахером из провинции, и только голубые глаза (не очень большие и не очень красивые) делали лицо умнее и завитка, и синей поддевочки, и вышитого, как русское полотенце, ворота шелковой рубашки.

   -- Скажите товарищу Еремееву, что его спрашивает Сергей Есенин.

  

   В Москве я поселился (с гимназическим моим товарищем Молабухом 1) на Петровке, в квартире одного инженера.

   Пустил он нас из боязни уплотнения, из страха за свою золоченую мебель с протертым плюшем, за массивные бронзовые канделябры и портреты "предков" -- так называли мы родителей инженера,-- развешанные по стенам в тяжелых рамах. <...>

   Стали бывать у нас на Петровке Вадим Шершеневич и Рюрик Ивнев. Завелись толки о новой поэтической школе образа.

   Несколько раз я перекинулся в нашем издательстве о том мыслями и с Сергеем Есениным.

   Наконец было условлено о встрече для сговора и, если не разбредемся в чувствовании и понимании словесного искусства, для выработки манифеста.

   Последним, опоздав на час с лишним, явился Есенин. Вошел он запыхавшись, платком с голубой каемочкой вытирая со лба пот. Стал рассказывать, как бегал он вместо Петровки по Дмитровке, разыскивал дом с нашим номером. А на Дмитровке вместо дома с таким номером был пустырь; он бегал вокруг пустыря, злился и думал, что все это подстроено нарочно, чтобы его обойти, без него выработать манифест и над ним же потом посмеяться.

   У Есенина всегда была болезненная мнительность. Он высасывал из пальца своих врагов, каверзы, которые против него будто бы замышляли, и сплетни, будто бы про него распространяемые.

   Мужика в себе он любил и нес гордо. Но при мнительности всегда ему чудилась барская снисходительная улыбочка и какие-то в тоне слов неуловимые ударения.

   Все это, разумеется, было сплошной ерундой, и щетинился он понапрасну.

   До поздней ночи пили мы чай с сахарином, говорили об образе, о месте его в поэзии, о возрождении большого словесного искусства "Песни песней", "Калевалы" и "Слова о полку Игореве".

   У Есенина уже была своя классификация образов. Статические он называл заставками, динамические, движущиеся -- корабельными, ставя вторые несравненно выше первых; говорил об орнаменте нашего алфавита, о символике образной в быту, о коньке на крыше крестьянского дома, увозящем, как телегу, избу в небо, об узоре на тканях, о зерне образа в загадках, пословицах и сегодняшней частушке 2. <...>

ВС. РОЖДЕСТВЕНСКИЙ

  

* * *

   Тяжела и незабываема была последняя наша встреча. Уже осенью 1925 года стали доходить из Москвы тревожные слухи. Есенин пугал окружающих сосредоточенной мрачностью, подавленным состоянием, склонностью к бредовым самобичующим разговорам. Его черная меланхолия уже граничила с психическим расстройством. Незадолго перед этим он женился, и его жена, С. А. Толстая, внучка Л. Н. Толстого, женщина редкого ума и широкого русского сердца, внесла в его тревожную, вечно кочевую жизнь начало света и успокоения. Но, видимо, было уже поздно. Есенин неуклонно шел к своему роковому концу. Ничто не могло его спасти.

   В морозные мглистые дни конца декабря Сергей неожиданно появился в Ленинграде 12. Он говорил, что бежал из Москвы от рассеянной жизни, что он хочет работать и именно здесь, на невских берегах, найдет наконец так настойчиво ускользающий от него покой.

   Впоследствии оказалось, что он действительно бежал, не сказав ни слова ни жене, ни друзьям, и чуть ли не из лечебницы, где находился последние дни. О его приезде знали немногие. Есенин решительно отказался от всяких литературных выступлений и не заходил в редакции.

   Было туманное колючее раннее утро, более похожее на сумерки. Все кругом скрипело от мороза, а в гулких пустынных комнатах Госиздата люди сидели в шубах и валенках. Я только что поднялся в верхний этаж Дома книги, как на столе затрещал телефон. Никого из сотрудников поблизости не было. Трубку взял оказавшийся рядом литературовед П. Н. Медведев. По выражению лица я увидел, что произошло что-то необычайное: звонили из гостиницы "Англетер", сообщали о том, что ночью в своем номере повесился С. А. Есенин. Просили сказать это друзьям. Мы ринулись к выходу. Почти не обмениваясь ни словом, бежали мы по Невскому и Морской к мрачному зданию гостиницы на Исаакиевской площади.

   Начиналась метель. Сухой и злой ветер бил нам в лицо.

   Дверь есенинского номера была полуоткрыта. Меня поразили полная тишина и отсутствие посторонних. Весть о гибели Есенина еще не успела облететь город.

   Прямо против порога, несколько наискосок, лежало на ковре судорожно вытянутое тело. Правая рука была слегка поднята и окостенела в непривычном изгибе. Распухшее лицо было страшным, -- в нем ничто уже не напоминало прежнего Сергея. Только знакомая легкая желтизна волос по-прежнему косо закрывала лоб. Одет он был в модные, недавно разглаженные брюки. Щегольской пиджак висел тут же, на спинке стула. И мне особенно бросились в глаза узкие, раздвинутые углом носки лакированных ботинок. На маленьком плюшевом диване, за круглым столиком с графином воды, сидел милиционер в туго подпоясанной шинели и, водя огрызком карандаша по бумаге, писал протокол. Он словно обрадовался нашему прибытию и тотчас же заставил нас подписаться как свидетелей. В этом сухом документе все было сказано кратко и точно, и от этого бессмысленный факт самоубийства показался еще более нелепым и страшным.

   Обстановка номера поражала холодной, казенной неуютностью. Ни цветов на окне, ни единой книги. Чемодан Есенина, единственная его личная вещь, был раскрыт на одном из соседних стульев. Из него клубком глянцевитых переливающихся змей вылезали модные заграничные галстуки. Я никогда не видел их в таком количестве. В белесоватом свете зимнего дня их ядовитая многоцветность резала глаза неуместной яркостью и пестротой.

   В окне мелькал косой летящий снег, и на фоне грязновато-белого неба темная глыба Исаакия казалась огромным колоколом, медленно раскачивающимся в холодном тумане.

   Комната понемногу наполнялась людьми. Осторожный шепот пробегал по ней. Передавались подробности, ставшие несколько часов позднее известными всему городу. В первые минуты много было противоречивого, неясного, тем более что Есенин не оставил никакой объясняющей записки, кроме известного четверостишия: "До свиданья, друг мой, до свиданья, // Милый мой, ты у меня в груди..."

   Через сутки тело Есенина, усыпанное цветами, лежало в маленькой комнатке тогдашнего Союза писателей на Фонтанке. Все кругом было строго, торжественно. Один за другим проходили прощавшиеся, иногда подолгу задерживаясь около гроба. Газеты называли Есенина талантливейшим лириком эпохи, печатали его неизданные стихи, окружали его имя уже ненужной ему теперь славой. Москва готовила торжественные похороны. Я глядел на строгое, вновь помолодевшее лицо Сергея. Теперь он был почти таким, как при жизни, только суровая складка неизгладимо легла между бровями.

   Было много цветов. Были речи. Кто-то положил в изголовье несколько тоненьких книжек -- стихи его молодости...

   <1945--1974>

bottom of page